Тургенев записки охотника смерть краткое содержание. «Смерть», анализ рассказа Тургенева

У меня есть сосед, молодой хозяин и молодой охотник. В одно прекрасное июльское утро заехал я к нему верхом с предложением отправиться вместе на тетеревов. Он согласился. «Только, — говорит, — поедемте по моим мелочам, к Зуше; я кстати посмотрю Чаплыгино; вы знаете, мой дубовый лес? у меня его рубят». — «Поедемте». Он велел оседлать лошадь, надел зеленый сюртучок с бронзовыми пуговицами, изображавшими кабаньи головы, вышитый гарусом ягдташ, серебряную флягу, накинул на плечо новенькое французское ружье, не без удовольствия повертелся перед зеркалом и кликнул свою собаку Эсперанс, подаренную ему кузиной, старой девицей с отличным сердцем, но без волос. Мы отправились. Мой сосед взял с собою десятского Архипа, толстого и приземистого мужика с четвероугольным лицом и допотопно развитыми скулами, да недавно нанятого управителя из остзейских губерний, юношу лет девятнадцати, худого, белокурого, подслеповатого, со свислыми плечами и длинной шеей, г. Готлиба фон-дер-Кока. Мой сосед сам недавно вступил во владение имением. Оно досталось ему в наследство от тетки, статской советницы Кардой-Катаевой, необыкновенно толстой женщины, которая, даже лежа в постеле, продолжительной жалобно кряхтела. Мы въехали в «мелоча». «Вы меня здесь подождите на полянке», — промолвил Ардалион Михайлыч (мой сосед), обратившись к своим спутникам. Немец поклонился, слез с лошади, достал из кармана книжку, кажется, роман Иоганны Шопенгауэр, и присел под кустик; Архип остался на солнце и в течение часа не шевельнулся. Мы покружили по кустам и не нашли ни одного выводка. Ардалион Михайлыч объявил, что он намерен отправиться в лес. Мне самому в тот день что-то не верилось в успех охоты: я тоже поплелся вслед за ним. Мы вернулись на полянку. Немец заметил страницу, встал, положил книгу в карман и сел, не без труда, на свою куцую, бракованную кобылу, которая визжала и подбрыкивала от малейшего прикосновения; Архип встрепенулся, задергал разом обоими поводьями, заболтал ногами и сдвинул наконец с места свою ошеломленную и придавленную лошаденку. Мы поехали. Лес Ардалиона Михайлыча с детства был мне знаком. Вместе с моим французским гувернером m-r Désiré Fleury, добрейшим человеком (который, впрочем, чуть было навсегда не испортил моего здоровья, заставляя меня по вечерам пить лекарство Леруа), часто хаживал я в Чаплыгино. Весь этот лес состоял из каких-нибудь двух- или трехсот огромных дубов и ясеней. Их статные, могучие стволы великолепно чернели на золотисто-прозрачной зелени орешников и рябин; поднимаясь выше, стройно рисовались на ясной лазури и там уже раскидывали шатром свои широкие узловатые сучья; ястреба, кобчики, пустельги со свистом носились над неподвижными верхушками, пестрые дятлы крепко стучали по толстой коре; звучный напев черного дрозда внезапно раздавался в густой листве вслед за переливчатым криком иволги; внизу, в кустах, чирикали и пели малиновки, чижи и пеночки; зяблики проворно бегали по дорожкам; беляк прокрадывался вдоль опушки, осторожно «костыляя»; красно-бурая белка резво прыгала от дерева к дереву и вдруг садилась, поднявши хвост над головой. В траве, около высоких муравейников, под легкой тенью вырезных красивых листьев папоротника, цвели фиалки и ландыши, росли сыроежки, волвянки, грузди, дубовики, красные мухоморы; на лужайках, между широкими кустами, алела земляника... А что за тень в лесу была! В самый жар, в полдень — ночь настоящая: тишина, запах, свежесть... Весело проводил я время в Чаплыгине, и оттого, признаюсь, не без грустного чувства въехал я теперь в слишком знакомый мне лес. Губительная, бесснежная зима 40-го года не пощадила старых моих друзей — дубов и ясеней; засохшие, обнаженные, кое-где покрытые чахоточной зеленью, печально высились они над молодой рощей, которая «сменила их, не заменив»... Иные, еще обросшие листьями внизу, словно с упреком и отчаянием поднимали кверху свои безжизненные, обломанные ветви; у других из листвы, еще довольно густой, хотя не обильной, не избыточной по-прежнему, торчали толстые, сухие, мертвые сучья; с иных уже кора долой спадала; иные, наконец, вовсе повалились и гнили, словно трупы, на земле. Кто бы мог это предвидеть — тени, в Чаплыгине тени нигде нельзя было найти! Что, думал я, глядя на умирающие деревья: чай, стыдно и горько вам?.. Вспомнился мне Кольцов:

Где ж девалася
Речь высокая,
Сила гордая,
Доблесть царская?
Где ж теперь твоя
Мочь зеленая?..

— Как же это, Ардалион Михайлыч, — начал я, — отчего ж эти деревья на другой же год не срубили? Ведь за них теперь против прежнего десятой доли не дадут. Он только плечами пожал. — Спросили бы тетушку, — а купцы приходили, деньги приносили, приставали. — Mein Gott! Mein Gott! — восклицал на каждом шагу фон-дер-Кок. — Што са шалость! што са шалость! — Какая шалость? — с улыбкой заметил мой сосед. — То ист как шалко, я скасать хотеллл. (Известно, что все немцы, одолевшие наконец нашу букву «люди», удивительно на нее напирают.) Особенно возбуждали его сожаление лежавшие на земле дубы — и действительно: иной бы мельник дорого за них заплатил. Зато десятский Архип сохранял спокойствие невозмутимое и не горевал нисколько; напротив, он даже не без удовольствия через них перескакивал и кнутиком по ним постегивал. Мы пробирались на место рубки, как вдруг, вслед за шумом упавшего дерева, раздался крик и говор, и через несколько мгновений нам навстречу из чащи выскочил молодой мужик, бледный и растрепанный. — Что такое? куда ты бежишь? — спросил его Ардалион Михайлыч. Он тотчас остановился. — Ах батюшка, Ардалион Михайлыч, беда! — Что такое? — Максима, батюшка, деревом пришибло. — Каким это образом?.. Подрядчика Максима? — Подрядчика, батюшка. Стали мы ясень рубить, а он стоит да смотрит... Стоял, стоял, да и пойди за водой к колодцу: слыть, пить захотелось. Как вдруг ясень затрещит да прямо на него. Мы кричим ему: беги, беги, беги... Ему бы в сторону броситься, а он возьми да прямо и побеги... заробел, знать. Ясень-то его верхними сучьями и накрыл. И отчего так скоро повалился, — господь его знает... Разве сердцевина гнила была. — Ну, и убило Максима? — Убило, батюшка. — До смерти? — Нет, батюшка, еще жив, — да что: ноги и руки ему перешибло. Я вот за Селиверстычем бежал, за лекарем. Ардалион Михайлыч приказал десятскому скакать в деревню за Селиверстычем, а сам крупной рысью поехал вперед на ссечки... Я за ним. Мы нашли бедного Максима на земле. Человек десять мужиков стояло около него. Мы слезли с лошадей. Он почти не стонал, изредка раскрывал и расширял глаза, словно с удивлением глядел кругом и покусывал посипевшие губы... Подбородок у него дрожал, волосы прилипли ко лбу, грудь поднималась неровно: он умирал. Легкая тень молодой липы тихо скользила по его лицу. Мы нагнулись к нему. Он узнал Ардалиона Михайлыча. — Батюшка, — заговорил он едва внятно, — за попом... послать... прикажите... Господь... меня наказал... ноги, руки, всё перебито... сегодня... воскресенье... а я... а я... вот... ребят-то не распустил. Он помолчал. Дыханье ему спирало. — Да деньги мои... жене... жене дайте... за вычетом... вот Онисим знает... кому я... что должен... — Мы за лекарем послали, Максим, — заговорил мой сосед, — может быть, ты еще и не умрешь. Он раскрыл было глаза и с усилием поднял брови и веки. — Нет, умру. Вот... вот подступает, вот она, вот... Простите мне, ребята, коли в чем... — Бог тебя простит, Максим Андреич, — глухо заговорили мужики в один голос и шапки сняли, — прости ты нас. Он вдруг отчаянно потряс головой, тоскливо выпятил грудь и опустился опять. — Нельзя же ему, однако, тут умирать, — воскликнул Ардалион Михайлыч. — ребята, давайте-ка вон с телеги рогожку, снесемте его в больницу. Человека два бросились к телеге. — Я у Ефима... сычовского... — залепетал умирающий, — лошадь вчера купил... задаток дал... так лошадь-то моя... жене ее... тоже... Стали его класть на рогожу... Он затрепетал весь, как застреленная птица, и выпрямился. — Умер, — пробормотали мужики. Мы молча сели на лошадей и отъехали. Смерть бедного Максима заставила меня призадуматься. Удивительно умирает русский мужик! Состоянье его перед кончиной нельзя назвать ни равнодушием, ни тупостью; он умирает, словно обряд совершает: холодно и просто. Несколько лет тому назад у другого моего соседа в деревне мужик в овине обгорел. (Он так бы и остался в овине, да заезжий мещанин его полуживого вытащил: окунулся в кадку с водой, да с разбега и вышиб дверь под пылавшим навесом.) Я зашел к нему в избу. Темно в избе, душно, дымно. Спрашиваю: где больной? «А вон, батюшка, на лежанке», — отвечает мне нараспев подгорюнившаяся баба. Подхожу — лежит мужик, тулупом покрылся, дышит тяжко. «Что, как ты себя чувствуешь?» Завозился больной на печи, подняться хочет, а весь в ранах, при смерти. «Лежи, лежи, лежи... Ну, что? как?» — «Вестимо, плохо», — говорит. «Больно тебе?» Молчит. «Не нужно ли чего?» Молчит. «Не прислать ли тебе чаю, что ли?» — «Не надо». Я отошел от него, присел на лавку. Сижу четверть часа, сижу полчаса — гробовое молчание в избе. В углу, за столом под образами, прячется девочка лет пяти, хлеб ест. Мать изредка грозится на нее. В сенях ходят, стучат, разговаривают: братнина жена капусту рубит. «А, Аксинья!» — проговорил, наконец, больной. «Чего?» — «Квасу дай». Подала ему Аксинья квасу. Опять молчанье. Спрашиваю шёпотом: «Причастили его?» — «Причастили». Ну, стало быть, и всё в порядке: ждет смерти, да и только. Я не вытерпел и вышел... А то, помнится, завернул я однажды в больницу села Красногорья, к знакомому мне фельдшеру Капитону, страстному охотнику. Больница эта состояла из бывшего господского флигеля; устроила ее сама помещица, то есть велела прибить над дверью голубую доску с надписью белыми буквами: «Красногорская больница», и сама вручила Капитону красивый альбом для записывания имен больных. На первом листке этого альбома один из лизоблюдов и прислужников благодетельной помещицы начертал следующие стишки:

Dans ces beaux lieux, où règne l"allégresse,
Ce temple fut ouvert par la Beauté;
De vos seigneurs admirez la tendresse.
Bons habitants de Krasnogorié! —

А другой господин внизу приписал:

Фельдшер купил на свои деньги шесть кроватей и пустился, благословясь, лечить народ божий. Кроме его, при больнице состояло два человека: подверженный сумасшествию резчик Павел и сухорукая баба Меликитриса, занимавшая должность кухарки. Они оба приготовляли лекарства, сушили и настаивали травы; они же укрощали горячечных больных. Сумасшедший резчик был на вид угрюм и скуп на слова; по ночам пел песню «о прекрасной Венере» и к каждому проезжему подходил с просьбой позволить ему жениться на какой-то девке Маланье, давно уже умершей. Сухорукая баба била его и заставляла стеречь индюшек. Вот, сижу я однажды у фельдшера Капитона. Начали мы было разговаривать о последней нашей охоте, как вдруг на двор въехала телега, запряженная необыкновенно толстой сивой лошадью, какие бывают только у мельников. В телеге сидел плотный мужик в новом армяке, с разноцветной бородой. — «А, Василий Дмитрич, — закричал из окна Капитон, — милости просим... Лыбовшинский мельник», — шепнул он мне. Мужик, покряхтывая, слез с телеги, вошел в фелъдшерову комнату, поискал глазами образа и перекрестился. «Ну что, Василий Дмитрич, что новенького?.. Да вы, должно быть, нездоровы: лицо у вас нехорошо». — «Да, Капитон Тимофеич, неладно что-то». — «Что с вами?» — «Да вот что, Капитон Тимофеич. Недавно купил я в городе жернова; ну, привез их домой, да как стал их с телеги-то выкладывать, понатужился, знать, что ли, в череве-то у меня так ёкнуло, словно оборвалось что... да вот с тех пор всё и нездоровится. Сегодня даже больно неладно». — «Гм, — промолвил Капитон и понюхал табаку, — значит, грыжа. А давно с вами это приключилось?» — «Да десятый денек пошел». — «Десятый? (Фельдшер потянул в себя сквозь зубы воздух и головой покачал.) Позволь-ка себя пощупать. Ну, Василий Дмитрич, — проговорил он наконец, — жаль мне тебя, сердечного, а ведь дело-то твое неладно; ты болен не на шутку; оставайся-ка здесь у меня; я с своей стороны всё старание приложу, а впрочем, ни за что не ручаюсь». — «Будто так худо?» — пробормотал изумленный мельник. «Да, Василий Дмитрич, худо; пришли бы вы ко мне деньками двумя пораньше — и ничего бы, как рукой бы снял; а теперь у вас воспаление, вон что; того и гляди аптонов огонь сделается». — «Да быть не может, Капитон Тимофеич». — «Уж я вам говорю». — «Да как же это! (Фельдшер плечами пожал.) И умирать мне из-за этакой дряни?» — «Этого я не говорю... а только оставайтесь здесь». Мужик подумал, подумал, посмотрел на пол, потом на нас взглянул, почесал в затылке да за шапку. «Куда же вы, Василий Дмитрич?» — «Куда? вестимо куда — домой, коли так плохо. Распорядиться следует, коли так». — «Да вы себе беды наделаете, Василий Дмитрич, помилуйте; я и так удивляюсь, как вы доехали? останьтесь». — «Нет, брат Капитон Тимофеич, уж умирать, так дома умирать; а то что ж я здесь умру, — у меня дома и господь знает что приключится». — «Еще неизвестно, Василий Дмитрич, как дело-то пойдет... Конечно, опасно, очень опасно, спору нет... да оттого-то и следует вам остаться». (Мужик головой покачал.) «Нет, Капитон Тимофеич, не останусь... а лекарствицо разве пропишите». — «Лекарство одно не поможет». — «Не останусь, говорят». — «Ну, как хочешь... чур потом не пенять!» Фельдшер вырвал страничку из альбома и, прописав рецепт, посоветовал, что еще делать. Мужик взял бумажку, дал Капитону полтинник, вышел из комнаты и сел на телегу. «Ну, прощайте, Капитон Тимофеич, не поминайте лихом да сироток не забывайте, коли что...» — «Эй, останься, Василий!» Мужик только головой тряхнул, ударил вожжой по лошади и съехал со двора. Я вышел на улицу и поглядел ему вслед. Дорога была грязная и ухабистая; мельник ехал осторожно, не торопясь, ловко правил лошадью и со встречными раскланивался... На четвертый день он умер. Вообще удивительно умирают русские люди. Много покойников приходит мне теперь на память. Вспоминаю я тебя, старинный мой приятель, недоучившийся студент Авенир Сорокоумов, прекрасный, благороднейший человек! Вижу снова твое чахоточное зеленоватое лицо, твои жидкие русые волосики, твою кроткую улыбку, твой восторженный взгляд, твои длинные члены; слышу твой слабый, ласковый голос. Жил ты у великороссийского помещика Гура Крупяникова, учил его детей Фофу и Зёзю русской грамоте, географии и истории, терпеливо сносил тяжелые шутки самого Гура, грубые любезности дворецкого, пошлые шалости злых мальчишек, не без горькой улыбки, но и без ропота исполнял прихотливые требования скучающей барыни; зато, бывало, как ты отдыхал, как ты блаженствовал вечером, после ужина, когда, отделавшись наконец от всех обязанностей и занятий, ты садился перед окном, задумчиво закуривал трубку или с жадностью перелистывал изуродованный и засаленный нумер толстого журнала, занесенный из города землемером, таким же бездомным горемыкою, как ты! Как нравились тебе тогда всякие стихи и всякие повести, как легко навертывались слезы на твои глаза, с каким удовольствием ты смеялся, какою искреннею любовью к людям, каким благородным сочувствием ко всему доброму и прекрасному проникалась твоя младенчески чистая душа! Должно сказать правду: не отличался ты излишним остроумием; природа не одарила тебя ни памятью, ни прилежанием; в университете считался ты одним из самых плохих студентов; на лекциях ты спал, на экзаменах — молчал торжественно; но у кого сияли радостью глаза, у кого захватывало дыхание от успеха, от удачи товарища? У Авенира... Кто слепо веровал в высокое призвание друзей своих, кто превозносил их с гордостью, защищал их с ожесточением? Кто не знал ни зависти, ни самолюбия, кто бескорыстно жертвовал собою, кто охотно подчинялся людям, не стоившим развязать ремень от сапог его?.. Всё ты, всё ты, наш добрый Авенир! Помню: с сокрушенным сердцем расставался ты с товарищами, уезжая на «кондицию»; злые предчувствия тебя мучили... И точно: в деревне плохо тебе пришлось; в деревне тебе некого было благоговейно выслушивать, некому удивляться, некого любить... И степняки и образованные помещики обходились с тобою, как с учителем: одни — грубо, другие — небрежно. Притом же ты и фигурой не брал; робел, краснел, потел, заикался... Даже здоровья твоего не поправил сельский воздух: истаял ты, как свечка, бедняк! Правда: комнатка твоя выходила в сад; черемухи, яблони, липы сыпали тебе на стол, на чернильницу, на книги свои легкие цветки; на стене висела голубая шёлковая подушечка для часов, подаренная тебе в прощальный час добренькой чувствительной немочкой, гувернанткой с белокурыми кудрями и синими глазками; иногда заезжал к тебе старый друг из Москвы и приводил тебя в восторг чужими или даже своими стихами; но одиночество, но невыносимое рабство учительского звания, невозможность освобождения, но бесконечные осени и зимы, но болезнь неотступная... Бедный, бедный Авенир! Я посетил Сорокоумова незадолго до его смерти. Он уже почти ходить не мог. Помещик Гур Крупяников не выгонял его из дому, но жалованье перестал ему выдавать и другого учителя нанял Зёзе... Фофу отдали в кадетский корпус. Авенир сидел возле окна в старых вольтеровских креслах. Погода была чудная. Светлое осеннее небо весело синело над темно-бурою грядой обнаженных лип; кое-где шевелились и лепетали на них последние, ярко-золотые листья. Прохваченная морозом земля потела и оттаивала на солнце; его косые румяные лучи били вскользь по бледной траве; в воздухе чудился легкий треск; ясно и внятно звучали в саду голоса работников. На Авенире был ветхий бухарский халат; зеленый шейный платок бросал мертвенный оттенок на его страшно исхудавшее лицо. Он весьма мне обрадовался, протянул руку, заговорил и закашлялся. Я дал ему успокоиться, подсел к нему... На коленях у Авенира лежала тетрадка стихотворений Кольцова, тщательно переписанных; он с улыбкой постучал по ней рукой. «Вот поэт», — пролепетал он, с усилием сдерживая кашель, и пустился было декламировать едва слышным голосом:

Аль у сокола
Крылья связаны?
Аль пути ему
Все заказаны?

Я остановил его: лекарь запретил ему разговаривать. Я знал, чем ему угодить. Сорокоумов никогда, как говорится, не «следил» за наукой, но любопытствовал знать, что, дескать, до чего дошли теперь великие умы? Бывало, поймает товарища где-нибудь в углу и начнет его расспрашивать: слушает, удивляется, верит ему на слово и уж так потом за ним и повторяет. Особенно немецкая философия его сильно занимала. Я начал толковать ему о Гегеле (дела давно минувших дней, как видите). Авенир качал утвердительно головой, поднимал брови, улыбался, шептал: «Понимаю, понимаю!.. а! хорошо, хорошо!..» Детская любознательность умирающего, бесприютного и заброшенного бедняка, признаюсь, до слез меня трогала. Должно заметить, что Авенир, в противность всем чахоточным, нисколько не обманывал себя насчет своей болезни... и что ж? — он не вздыхал, не сокрушался, даже ни разу не намекнул на свое положение... Собравшись с силами, заговорил он о Москве, о товарищах, о Пушкине, о театре, о русской литературе; вспоминал наши пирушки, жаркие прения нашего кружка, с сожалением произнес имена двух-трех умерших приятелей... — Помнишь Дашу? — прибавил он наконец, — вот золотая была душа! вот было сердце! И как она меня любила!.. Что с ней теперь? Чай, иссохла, исчахла, бедняжка? Я не посмел разочаровать больного — и в самом деле, зачем ему было знать, что Даша его теперь поперек себя толще, водится с купцами — братьями Кондачковыми, белится и румянится, пищит и бранится. Однако, подумал я, глядя на его изнеможенное лицо, нельзя ли его вытащить отсюда? Может быть, еще есть возможность его вылечить... Но Авенир не дал мне докончить мое предложение. — Нет, брат, спасибо, — промолвил он, — всё равно где умереть. Я ведь до зимы не доживу... К чему понапрасну людей беспокоить? Я к здешнему дому привык. Правда, господа-то здешние... — Злые, что ли? — подхватил я. — Нет, не злые: деревяшки какие-то. А впрочем, я не могу на них пожаловаться. Соседи есть: у помещика Касаткина дочь, образованная, любезная, добрейшая девица... не гордая... Сорокоумов опять раскашлялся. — Всё бы ничего, — продолжал он, отдохнувши, — кабы трубочку выкурить позволили... А уж я так не умру, выкурю трубочку! — прибавил он, лукаво подмигнув глазом. — Слава богу, пожил довольно; с хорошими людьми знался... — Да ты бы хоть к родным написал, — перебил я его. — Что к родным писать? Помочь — они мне не помогут; умру — узнают. Да что об этом говорить... Расскажи-ка мне лучше, что ты за границей видел? Я начал рассказывать. Он так и впился в меня. К вечеру я уехал, а дней через десять получил следующее письмо от г. Крупяникова: «Сим честь имею известить вас, милостивый государь мой, что приятель ваш, у меня в доме проживавший студент, г. Авенир Сорокоумов, четвертого дня в два часа пополудни скончался и сегодня на мой счет в приходской моей церкви похоронен. Просил он меня переслать к вам приложенные при сем книги и тетради. Денег у него оказалось 22 рубля с полтиной, которые, вместе с прочими его вещами, доставятся по принадлежности родственникам. Скончался ваш друг в совершенной памяти и, можно сказать, с таковою же бесчувственностию, не изъявляя никаких знаков сожаления, даже когда мы целым семейством с ним прощались. Супруга моя Клеопатра Александровна вам кланяется. Смерть вашего приятеля не могла не подействовать на ее нервы; что же до меля касается, то я, слава богу, здоров и честь имею пребыть Вашим покорнейшим слугою.

Иван Сергеевич Тургенев

У меня есть сосед, молодой хозяин и молодой охотник. В одно прекрасное июльское утро заехал я к нему верхом с предложением отправиться вместе на тетеревов. Он согласился. «Только, - говорит, - поедемте по моим мелочам, к Зуше; я кстати посмотрю Чаплыгино; вы знаете, мой дубовый лес? У меня его рубят». - «Поедемте». Он велел оседлать лошадь, надел зеленый сюртучок с бронзовыми пуговицами, изображавшими кабаньи головы, вышитый гарусом ягдташ, серебряную флягу, накинул на плечо новенькое французское ружье, не без удовольствия повертелся перед зеркалом и кликнул свою собаку Эсперанс, подаренную ему кузиной, старой девицей с отличным сердцем, но без волос. Мы отправились. Мой сосед взял с собою десятского Архипа, толстого и приземистого мужика с четвероугольным лицом и допотопно развитыми скулами, да недавно нанятого управителя из остзейских губерний, юношу лет девятнадцати, худого, белокурого, подслеповатого, со свислыми плечами и длинной шеей, г. Готдиба фон-дер-Кока. Мой сосед сам недавно вступил во владение имением. Оно досталось ему в наследство от тетки, статской советницы Кардон-Катаевой, необыкновенно толстой женщины, которая, даже лежа в постеле, продолжительно и жалобно кряхтела. Мы въехали в «мелоча». «Вы меня здесь подождите на полянке», - промолвил Ардалион Михайлыч (мой сосед), обратившись к своим спутникам. Немец поклонился, слез с лошади, достал из кармана книжку, кажется, роман Иоганны Шопенгауэр, и присел под кустик; Архип остался на солнце и в течение часа не шевельнулся. Мы покружили по кустам и не нашли ни одного выводка. Ардалион Михайлыч объявил, что он намерен отправиться в лес. Мне самому в тот день что-то не верилось в успех охоты: я тоже поплелся вслед за ним. Мы вернулись на полянку. Немец заметил страницу, встал, положил кишу в карман и сел, не без труда, на свою куцую, бракованную кобылу, которая визжала и подбрыкивала от малейшего прикосновения; Архип встрепенулся, задергал разом обоими поводьями, заболтал ногами и сдвинул наконец с места свою ошеломленную и придавленную лошаденку. Мы поехали.

Лес Ардалиона Михайлыча с детства был мне знаком. Вместе с моим французским гувернером m-r Desire Fleury, добрейшим человеком (который, впрочем, чуть было навсегда не испортил моего здоровья, заставляя меня по вечерам пить лекарство Леруа), часто хаживал я в Чаплыгино. Весь этот лес состоял из каких-нибудь двух- или трехсот огромных дубов и ясеней. Их статные, могучие стволы великолепно чернели на золотисто-прозрачной зелени орешников и рябин; поднимаясь выше, стройно рисовались на ясной лазури и там уже раскидывали шатром свои широкие узловатые сучья; ястреба, кобчики, пустельги со свистом носились над неподвижными верхушками, пестрые дятлы крепко стучали по толстой коре; звучный напев черного дрозда внезапно раздавался в густой листве вслед за переливчатым криком иволги; внизу, в кустах, чирикали и пели малиновки, чижи и пеночки; зяблики проворно бегали по дорожкам; беляк прокрадывался вдоль опушки, осторожно «костыляя»; красно-бурая белка резво прыгала от дерева к дереву и вдруг садилась, поднявши хвост над головой. В траве, около высоких муравейников, под легкой тенью вырезных красивых листьев папоротника, цвели фиалки и ландыши, росли сыроежки, волнянки, грузди, дубовики, красные мухоморы; на лужайках, между широкими кустами, алела земляника… А что за тень в лесу была! В самый жар, в полдень - ночь настоящая: тишина, запах, свежесть… Весело проводил я время в Чаплыгине, и оттого, признаюсь, не без грустного чувства въехал я теперь в слишком знакомый мне лес. Губительная, бесснежная зима 40-го года не пощадила старых моих друзей - дубов и ясеней; засохшие, обнаженные, кое-где покрытые чахоточной зеленью, печально высились они над молодой рощей, которая «сменила их, не заменив». Иные, еще обросшие листьями внизу, словно с упреком и отчаянием поднимали кверху свои безжизненные, обломанные ветви; у других из листвы, еще довольно густой, хотя не обильной, не избыточной по-прежнему, торчали толстые, сухие, мертвые сучья; с иных уже кора долой спадала; иные наконец вовсе повалились и гнили, словно трупы, на земле. Кто бы мог это предвидеть - тени, в Чаплыгине тени нигде нельзя было найти! Что, думал я, глядя на умирающие деревья: чай, стыдно и горько вам?.. Вспомнился мне Кольцов:

Где ж девалася
Речь высокая,
Сила гордая,
Доблесть царская?
Где ж теперь твоя
Мочь зеленая?..

Как же это, Ардалион Михайлыч, - начал я, - отчего ж эти деревья на другой же год не срубили? Ведь за них теперь против прежнего десятой доли не дадут.

Он только плечами пожал.

Спросили бы тетушку, - а купцы приходили, деньги приносили, приставали.

Mein Gott! Mein Gott! - восклицал на каждом шагу фон-дер-Кок. - Што са шалость! што са шалость!

Какая шалость? - с улыбкой заметил мой сосед.

То ист как шалко, я спасать хотеллл. (Известно, что все немцы, одолевшие наконец нашу букву «люди», удивительно на нее напирают.)

Особенно возбуждали его сожаление лежавшие на земле дубы - и действительно: иной бы мельник дорого за них заплатил. Зато десятский Архип сохранял спокойствие невозмутимое и не горевал нисколько; напротив, он даже не без удовольствия через них перескакивал и кнутиком по ним постегивал.

Мы пробирались на место рубки, как вдруг, вслед за шумом упавшего дерева, раздался крик и говор, и через несколько мгновений нам навстречу из чащи выскочил молодой мужик, бледный и растрепанный.

Что такое? куда ты бежишь? - спросил его Ардалион Михайлыч.

Он тотчас остановился.

Ах батюшка, Ардалион Михайлыч, беда! Что такое?

Максима, батюшка, деревом пришибло.

Каким это образом?.. Подрядчика Максима?

Подрядчика, батюшка. Стали мы ясень рубить, а он стоит да смотрит… Стоял, стоял, да и пойди за водой к колодцу: слышь, пить захотелось. Как вдруг ясень затрещит да прямо на него. Мы кричим ему: беги, беги, беги… Ему бы в сторону броситься, а он возьми да прямо и побеги… заробел, знать. Ясень-то его верхними сучьями и накрыл. И отчего так скоро повалился, - Господь его знает… Разве сердцевина гнила была.

Ну, и убило Максима?

Убило, батюшка.

До смерти?

Нет, батюшка, еще жив, - да что: ноги и руки ему перешибло. Я вот за Селиверстычем бежал, за лекарем.

Ардалион Михайлыч приказал десятскому скакать в деревню за Селиверстычем, а сам крупной рысью поехал вперед на осечки… Я за ним.

Мы нашли бедного Максима на земле. Человек десять мужиков стояло около него. Мы слезли с лошадей. Он почти не стонал, изредка раскрывал и расширял глаза, словно с удивлением глядел кругом и покусывал посиневшие губы… Подбородок у него дрожал, волосы прилипли ко лбу, грудь поднималась неровно: он умирал. Легкая тень молодой липы тихо скользила по его лицу.

Мы нагнулись к нему. Он узнал Ардалиона Михайлыча.

Батюшка, - заговорил он едва внятно, - за попом… послать… прикажите… Господь… меня наказал… ноги, руки, все перебито… сегодня… воскресенье… а я… а я… вот… ребят-то не распустил.

Он помолчал. Дыханье ему спирало.

Да деньги мои… жене… жене дайте… за вычетом… вот Онисим знает… кому я… что должен…

Мы за лекарем послали, Максим, - заговорил мой сосед, - может быть, ты еще и не умрешь.

Он раскрыл было глаза и с усилием поднял брови и веки.

Нет, умру. Вот… вот подступает, вот она, вот… Простите мне, ребята, коли в чем…

Бог тебя простит, Максим Андреич, - глухо заговорили мужики в один голос и шапки сняли, - прости ты нас.

Он вдруг отчаянно потряс головой, тоскливо выпятил грудь и опустился опять.

Нельзя же ему, однако, тут умирать, - воскликнул Ардалион Михайлыч, - ребята, давайте-ка вон с телеги рогожку, снесемте его в больницу.

Человека два бросились к телеге.

Я у Ефима… сычовского… - залепетал умирающий, - лошадь вчера купил… задаток дал… так лошадь-то моя… жене ее… тоже…

Стали его класть на рогожу… Он затрепетал весь, как застреленная птица, выпрямился.

Умер, - пробормотали мужики.

Мы молча сели на лошадей и отъехали.

Смерть бедного Максима заставила меня призадуматься. Удивительно умирает русский мужик! Состоянье его перед кончиной нельзя назвать ни равнодушием, ни тупостью; он умирает, словно обряд совершает: холодно и просто.

Несколько лет тому назад у другого моего соседа в деревне мужик в овине обгорел. (Он так бы и остался в овине, да заезжий мещанин его полуживого вытащил: окунулся в кадку с водой, да с разбега и вышиб дверь под пылавшим навесом.) Я зашел к нему в избу. Темно в избе, душно, дымно. Спрашиваю: где больной? «А вон, батюшка, на лежанке», - отвечает мне нараспев подгорюнившаяся баба. Подхожу - лежит мужик, тулупом покрылся, дышит тяжко. «Что, как ты себя чувствуешь?» Завозился больной на печи, подняться хочет, а весь в ранах, при смерти. «Лежи, лежи, лежи… Ну, что? как?» - «Вестимо, плохо», - говорит. «Больно тебе?» Молчит. «Не нужно ли чего?» Молчит. «Не прислать ли тебе чаю, что ли?» - «Не надо». Я отошел от него, присел на лавку. Сижу четверть часа, сижу полчаса - гробовое молчание в избе. В углу, за столом под образами, прячется девочка лет пяти, хлеб ест. Мать изредка грозится на нее. В сенях ходят, стучат, разговаривают: братнина жена капусту рубит. «А, Аксинья!» - проговорил наконец больной. «Чего?» - «Квасу дай». Подала ему Аксинья квасу. Опять молчанье. Спрашиваю шепотом: «Причастили его?» - «Причастили». Ну, стало быть, и все в порядке: ждет смерти, да и только. Я не вытерпел и вышел…

«Смерть» был опубликован в «Современнике № 2 за 1848 г. Рассказ вошёл в цикл «Записок охотника» и отразил истории, случившиеся с Тургеневым во время охотничьих странствий, семейные предания Тургеневых. Например, речка Зуша, упоминаемая вначале, протекает недалеко от Спасского-Лутовинова. У барыни, собиравшейся заплатить священнику за отходную молитву, есть прототип. Это бабушка Тургенева Катерина Ивановна Сомова.

Литературное направление и жанр

Тургенев как реалист исследует особенности русского характера, выделяя простое и холодное отношение к смерти как национальную черту. Психологический рассказ имеет признаки философского эссе, это своеобразная ода смерти и тем, кто достойно её принимает.

Проблематика

Рассказ посвящён одной черте русского народа – отношению к смерти как к чему-то обыденному и привычному. Тургенев анализирует разнообразные случаи и приходит к обобщению: необычное отношение к смерти – особенность русского менталитета. «Удивительно умирает русский мужик... Удивительно умирают русские люди». Внимательный читатель увидит за описаниями разных смертей социальные причины такого отношения, но рецензенты-современники их не увидели.

Сюжет и композиция

Экспозицией рассказа становится посещение рассказчиком леса, в котором он гулял в детстве с гувернёром-французом. Лес пострадал от морозов в 1840 г. Приём контраста позволяет сопоставить прежний живой и прохладный лес и нынешний мёртвый.

Рассказчик называет дубы и ясеня старыми друзьями и описывает их, как больных или умерших людей: «Засохшие, обнажённые, кое-где покрытые чахоточной зеленью... безжизненные, обломанные ветви... мёртвые сучья... повалились и гнили, словно трупы, на земле».

Экспозиция настраивает читателя на рассуждения о человеческой смерти, такой же тихой, как и смерть деревьев. Тургенев выбирает разные смерти: несчастные случаи (пришибло деревом, обгорел), болезни (надорвался, угас от чахотки) и смерть от старости. Описывается смерть людей разных сословий и профессий: подрядчика, крестьянина, мельника, учителя, помещицы.

Смерть помещицы – кульминация, своеобразная притча с моралью: «Да, удивительно умирают русские люди». Этот рефрен – основная мысль рассказа.

Герои рассказа

Автора в рассказе интересует встреча героя со смертью. Поводом к размышлению стала смерть подрядчика Максима, которого в лесу убил падающий ясень, срубленный крестьянами. В смерти Максима (как и других героев) нет ничего безобразного. Несмотря на то, что ветки падающего дерева переломали Максиму руки и ноги, он почти не стонал, покусывал посиневшие губы, глядел вокруг «словно с удивлением». Дрожащий подбородок, прилипшие ко лбу волосы, неровно поднимающаяся грудь делают его похожим на романтического героя в сильном волнении. Он и правда волнуется перед встречей со смертью, которая, как он чувствует, подступает.

Но для Тургенева важно не то, как выглядит герой, а то, что он думает и чувствует в момент смерти. Первая мысль Максима о том, что он сам виноват в своей смерти: Бог наказал его за то, что он велел мужикам работать в воскресенье. Дальше Максим распоряжается насчёт имущества, не забыв купленную вчера лошадь, за которую дал задаток, просит прощения у мужиков. Рассказчик так охарактеризовал смерть русского мужика: «Он умирает, словно обряд совершает: холодно и просто», – но не тупо или равнодушно, как может показаться со стороны.

Другой мужик, мужественно ждущий смерти – обгоревший крестьянин соседа. Рассказчика поражает не столько поведение мужика, сколько его жены и дочери, которые в гробовом молчании сидят в избе и тоже ждут смерти, так что рассказчик «не вытерпел и вышел». При этом другие члены семьи относятся к подступающей к родственнику смерти как к чему-то обыденному, даже не прекращают повседневных дел.

Лыбовшинский мельник Василий Дмитрич, у которого случилась грыжа, только на 10 день пришёл к фельдшеру за помощью: «И умирать мне из-за этакой дряни?» Мельник произносит почти анекдотическую фразу о том, что умирать лучше дома, где в его отсутствие «господь знает что приключится». Никакой паники перед лицом смерти у мельника нет, по дороге домой он со встречными раскланивается, и это за 4 дня до смерти!

Рассказчик описывает смерть приятеля Авенира Сорокоумова, учившего детей помещика Гура Крупяникова. Сорокоумов обладал младенчески чистой душою. Он радовался успехам товарищей, не знал зависти и самолюбия. Авенир наслаждается отведёнными ему днями: читает любимые стихи, вспоминает с гостем Москву, Пушкина, говорит о литературе и театре и жалеет умерших друзей. Сорокоумов доволен прожитой жизнью, уезжать и лечиться не хочет, потому что «всё равно, где умирать». Крупяников известил о смерти Сорокоумова в письме, добавив, что тот скончался «с таковою же бесчувственностью, не изъявляя никаких знаков сожаления». То есть Сорокоумов принял смерть как должное.

Совсем уж анекдотической выглядит ситуация смерти старушки-помещицы, которая пыталась заплатить попу за собственную отходную и была недовольна тем, что священник сократил положенную молитву.

Стилистические особенности

Рассказ полон абсурдов и парадоксов. У кузины соседа рассказчика было отличное сердце, но не было волос. В ответ на французский стишок по случаю открытия барыней красногорской больницы в альбоме, в котором кто-то подобострастно назвал больницу храмом, некто Иван Кобылятников, подумав, что речь идёт о природе, написал, что тоже её любит.

Больных укрощает в больнице сумасшедший резчик Павел, кухаркой работает сухорукая баба, которая ещё более безумна, чем Павел, бьёт его и заставляет стеречь индюшек. Абсурд на сюжетном уровне – поведение умирающей помещицы. Но самое абсурдное – правдивость всех невероятных историй.

Картина Л. И. Курнакова «Тургенев на охоте»

Очень кратко: Странствуя с ружьём и собакой, рассказчик записывает небольшие истории о нравах и быте окрестных крестьян и своих соседей-землевладельцев.

Повествование ведётся от лица помещика и заядлого охотника, человека среднего возраста.

Гостя у калужского помещика, рассказчик познакомился с двумя его мужиками - Хорем и Калинычем. Хорь был богатым мужиком «себе на уме», выкупаться на волю не хотел, имел семерых сыновей-великанов и ладил с барином, которого видел насквозь. Калиныч был человеком весёлым и кротким, держал пчёл, занимался знахарством и благоговел перед барином.

Рассказчику было интересно наблюдать за трогательной дружбой практичного рационалиста Хоря и романтика-идеалиста Калиныча.

Рассказчик отправился на охоту с Ермолаем, крепостным своего соседа-помещика. Ермолай был беззаботным бездельником, негодным ни для какой работы. Он вечно попадал в переделки, из которых всегда выходил невредимым. С женой своей, жившей в полураз­ва­лившейся избушке, Ермолай обходился грубо и жестоко.

Охотники заночевали на мельнице. Проснувшись ночью, рассказчик услышал, как Ермолай звал красавицу-мельничиху Арину к себе жить и обещал выгнать жену. Когда-то Арина была горничной у жены графа. Узнав, что девушка беременна от лакея, графиня не позволила ей выйти замуж и отправила в дальнюю деревню, а лакея отдала в солдаты. Ребёнка Арина потеряла и вышла замуж за мельника.

Охотясь, рассказчик остановился у родника Малиновая вода. Неподалёку рыбачили два старика. Одним был Стёпушка, человек с тёмным прошлым, неразго­ворчивый и хлопотливый. Он работал за еду у местного садовника.

Другой старик по прозвищу Туман был вольноот­пу­щенником и жил у хозяина постоялого двора. Раньше он служил лакеем у графа, известного своими пирами, который разорился и умер в нищете.

Рассказчик завёл со стариками разговор. Туман начал вспоминать любовниц своего графа. Тут к роднику подошёл расстроенный мужик Влас. У него умер взрослый сын, и он попросил у барина уменьшить ему непомерный оброк, но тот осерчал и выгнал мужика. Все четверо немного побеседовали и разошлись.

Возвращаясь с охоты, рассказчик заболел, остановился в уездной гостинице и послал за доктором. Тот рассказал ему историю об Александре, дочери бедной вдовы-помещицы. Девушка была неизлечимо больна. Доктор прожил в доме помещицы много дней, пытаясь вылечить Александру, и привязался к ней, а та влюбилась в него.

Александра призналась доктору в любви, и он не устоял. Три ночи они провели вместе, после чего девушка умерла. Прошло время, и доктор женился на ленивой и злой купеческой дочери с большим приданым.

Рассказчик охотился в липовом саду, принадлежавшем его соседу Радилову. Тот пригласил его на обед и представил старушке-матери и очень красивой девушке Оле. Рассказчик заметил, что Радилов - необщительный, но добрый - охвачен одним чувством, а в Оле, спокойной и счастливой, нет манерности уездной девицы. Она была сестрой умершей жены Радилова, и когда тот вспомнил о покойной, Оля встала и вышла в сад.

Через неделю рассказчик узнал, что Радилов бросил старушку-мать и уехал с Олей. Рассказчик понял, что та ревновала Радилова к своей сестре. Больше он о соседе не слышал.

У Радилова рассказчик познакомился с однодворцем Овсянниковым, который своей смышлёностью, ленью и упорством походил на боярина. Вместе с женой он помогал беднякам и решал споры.

Овсянников пригласил рассказчика на обед. Они долго беседовали о былых временах и вспоминали общих знакомых. За чаем Овсянников, наконец, согласился простить непутёвого племянника жены, который бросил службу, сочинял для крестьян просьбы и кляузы, считая, что «стоит за правду».

Рассказчик и Ермолай охотились на уток под большим селом Льговом. Разыскивая лодку, они встретили вольноот­пу­щенного Владимира, образованного человека, в юности служившего камердинером. Он вызвался помочь.

Лодку Ермолай взял у человека по прозвищу Сучок, который служил рыбаком на ближнем озере. Его барыня, старая дева, запретила ему жениться. С тех пор Сучок сменил множество работ и пятерых хозяев.

Во время охоты Владимир должен был вычёрпывать из старой лодки воду, но он увлёкся и забыл о своих обязанностях. Лодка перевернулась. Только под вечер Ермолай сумел вывести рассказчика из болотистого пруда.

Во время охоты рассказчик заблудился и попал на луг, который местные называли Бежиным. Там мальчики пасли коней, и рассказчик попросился переночевать у их костра. Притворившись спящим, рассказчик до рассвета слушал, как дети рассказывают истории о домовых, леших и прочей нечистой силе.

По дороге с охоты у рассказчика сломалась ось тележки. Чтобы починить её, он добрался до Юдиных выселок, где встретил карлика Касьяна, переехавшего сюда с Красивой мечи.

Починив ось, рассказчик решил поохотиться на глухарей. Увязавшийся за ним Касьян считал, что лесную тварь грешно убивать и твёрдо верил, что может отвести дичь от охотника. Карлик промышлял ловлей соловьёв, был грамотен и лечил людей травами. Под видом юродивого он обошёл всю Россию. От кучера рассказчик узнал, что бездетный Касьян воспитывает девочку-сироту.

Сосед рассказчика, молодой офицер в отставке, был образован, рассудителен и наказывал своих крестьян для их собственного блага, но бывать у него рассказчик не любил. Однажды ему пришлось переночевать у соседа. Утром тот взялся проводить рассказчика до своего села, где бурмистром служил некий Софрон.

В тот день рассказчику пришлось отказаться от охоты. Сосед полностью доверял своему бурмистру, прикупил ему земли и отказался выслушать жалобу мужика, которого Софрон взял в кабалу, сослав в солдаты всех его сыновей. Позже рассказчик узнал, что Софрон завладел всем селом и обкрадывает соседа.

Охотясь, рассказчик попал под холодный дождь и нашёл приют в конторе большой деревни, принадлежащей помещице Лосьняковой. Думая, что охотник спит, конторщик Еремеич свободно решал свои дела. Рассказчик узнал, что через контору проходят все сделки помещицы, и Еремеич берёт мзду с купцов и мужиков.

Чтобы отомстить фельдшеру за неудачное лечение, Еремеич оклеветал его невесту, и помещица запретила ей выходить замуж. Позже рассказчик узнал, что Лосьнякова не стала выбирать между фельдшером и Еремеичем, а просто сослала девушку.

Рассказчик попал под грозу и укрылся в доме лесника по прозвищу Бирюк. Он знал, что лесник, сильный, ловкий и неподкупный, не позволял вынести из леса даже вязанку хвороста. Жил Бирюк бедно. Жена его сбежала с прохожим мещанином, и он один воспитывал двоих детей.

В присутствии рассказчика лесник поймал мужика в лохмотьях, пытающегося срубить дерево в барском лесу. Рассказчик хотел заплатить за дерево, но Бирюк сам отпустил бедняка. Удивлённый рассказчик понял, что на самом деле Бирюк - славный малый.

Рассказчик часто охотился в имениях двух помещиков. Один из них - Хвалынский, отставной генерал-майор. Человек он неплохой, но общаться с бедными дворянами как с ровней не может, а вышестоящим даже в карты проигрывает без жалоб. Хвалынский жаден, но хозяйство ведёт плохо, живёт холостяком, а его ключница ходит в нарядных платьях.

Стегунов, тоже холостяк, - хлебосол и балагур, охотно принимает гостей, а хозяйством управляет по старинке. Будучи у него в гостях, рассказчик обнаружил, что крепостные любят своего барина и считают, что наказывает он их за дело.

Рассказчик отправился на ярмарку в Лебедянь, чтобы купить тройку лошадей для своей брички. В кофейной гостиницы он увидел молодого князя и отставного поручика Хлопакова, который умел нравиться московским богачам и жил за их счёт.

На следующий день Хлопаков с князем помешали рассказчику купить лошадей у барышника. Он нашёл другого продавца, но купленная лошадь оказалась хромой, а продавец - мошенником. Проезжая через Лебедянь неделю спустя, рассказчик снова застал в кофейне князя, но уже с другим спутником, сменившим Хлопакова.

Пятидеся­тилетняя вдова Татьяна Борисовна жила в маленьком поместье, образования не имела, но на мелкопо­местную барыню похожа не была. Она свободно мыслила, с помещицами общалась мало и принимала у себя только молодёжь.

Восемь лет назад Татьяна Борисовна взяла на воспитание двенадца­ти­летнего племянника-сироту Андрюшу - красивого мальчика с вкрадчивыми манерами. Знакомый помещицы, любивший искусство, но совершенно в нём не разбиравшийся, нашёл у мальчика талант к рисованию и увёз его учиться в Петербург.

Через несколько месяцев Андрюша начал требовать денег, Татьяна Борисовна ему отказала, он вернулся и остался жить у тётки. За год он растолстел, в него влюбились все окрестные барышни, а к Татьяне Борисовне перестали ездить прежние знакомые.

Рассказчик отправился на охоту со своим молодым соседом, и тот уговорил его завернуть в принадлежащий ему дубовый лес, где вырубали погибшие морозной зимой деревья. Рассказчик увидел, как подрядчика насмерть задавило упавшим ясенем, и подумал, что русский мужик умирает, словно совершает обряд: холодно и просто. Он вспомнил нескольких людей, при кончине которых присутствовал.

Кабак «Притынный» находился в небольшом селе Колотовка. Вино там продавал всеми уважаемый человек, который знал толк во всём, что интересно русскому человеку.

Рассказчик попал в кабак, когда там проводилось соревнование певцов. Выиграл его известный в околотке певец Яшка Турок, в пении которого звучала русская душа. Вечером, когда рассказчик покинул кабак, там во всю праздновали победу Яшки.

С разорившимся помещиком Каратаевым рассказчик познакомился на дороге из Москвы в Тулу, когда дожидался сменных лошадей на почтовой станции. Каратаев рассказал о своей любви к крепостной Матрёне. Он хотел выкупить её у хозяйки - богатой и страшноватой старушенции - и жениться, но барыня наотрез отказалась продавать девушку. Тогда Каратаев выкрал Матрёну и счастливо с ней зажил.

Однажды зимой, катаясь в санях, они встретили старую барыню. Та узнала Матрёну и сделала всё, чтобы её вернуть. Выяснилось, что она хотела женить Каратаева на своей компаньонке.

Чтобы не губить любимого, Матрёна добровольно вернулась к барыне, а Каратаев разорился. Год спустя рассказчик встретил его, потрёпанного, нетрезвого и разочаро­ванного в жизни, в московской кофейне.

Однажды осенью рассказчик заснул в берёзовой роще. Проснувшись, он стал свидетелем свидания красивой крестьянской девушки Акулины и избалованного, пресыщенного барского камердинера Виктора Алексан­дровича.

Это была их последняя встреча - камердинер вместе с барином уезжал в Петербург. Акулина боялась, что её выдадут за немилого, и хотела услышать от любимого на прощание ласковое словечко, но Виктор Александрович был груб и холоден - он не хотел жениться на необразованной.

Камердинер ушёл. Акулина упала на траву и заплакала. Рассказчик бросился к ней, хотел утешить, но девушка испугалась и убежала. Рассказчик долго вспоминал о ней.

Гостя у богатого помещика, рассказчик делил комнату с человеком, рассказавшим ему свою историю. Родился он в Щигровском уезде. В шестнадцать лет матушка отвезла его в Москву, записала в университет и умерла, оставив сына на попечение дяди-стряпчего. В 21 год он обнаружил, что дядя его обокрал.

Оставив вольноот­пу­щенника управлять тем, что осталось, человек уехал в Берлин, там влюбился в дочь профессора, но испугался своей любви, удрал и два года скитался по Европе. Вернувшись в Москву, человек начал считать себя большим оригиналом, но вскоре удрал и оттуда из-за пущенной кем-то сплетни.

Человек поселился в своей деревне и женился на дочке вдовы-полковницы, которая через три года умерла от родов вместе с ребёнком. Овдовев, он пошёл на службу, но вскоре вышел в отставку. Со временем он стал для всех пустым местом. Рассказчику он представился Гамлетом Щигровского уезда.

Возвращаясь с охоты, рассказчик забрёл на земли обедневшего помещика Чертопханова и познакомился с ним и его другом Недопюскиным. Позже рассказчик узнал, что Чертопханов происходил из старинного и богатого рода, но его отец оставил ему только заложенное село, за то, что он ушёл с армейской службы «по неприятности». Бедность ожесточила Чертопханова, он стал задиристым забиякой и гордецом.

Отец Недопюскина был однодворцем, выбившимся в дворяне. Он умер в нищете, успев устроить сына чиновником в канцелярию. Недопюскин, ленивый сибарит и гурман, вышел в отставку, работал мажордомом, был нахлебником у богачей. Чертопханов встретился с ним, когда получал наследство от одного из покровителей Недопюскина, и защитил того от издевательств. С тех пор они не расставались.

Рассказчик побывал у Чертопханова и познакомился с его «почти женой», красавицей Машей.

Через два года от Чертопханова ушла Маша - проснулась текущая в ней цыганская кровь. Недопюскин долго болел, но побег Маши окончательно подкосил его, и он умер. Чертопханов продал оставшееся от друга имение, и дела его пошли совсем плохо.

Однажды Чертопханов спас жида, которого избивали мужики. За это жид привёл ему чудесного коня, но гордец отказался принять подарок и пообещал заплатить за коня через полгода. За два дня до срока Малёк-Аделя украли. Чертопханов понял, что увёл его прежний хозяин, поэтому конь не сопротивлялся.

Вместе с жидом он отправился в погоню и через год вернулся с конём, но вскоре выяснилось, что это вовсе не Малёк-Адель. Чертопханов застрелил его, запил и шесть недель спустя умер.

Рассказчик укрылся от дождя на заброшенном хуторе, принадлежавшем его матери. Утром, в плетёном сарайчике на пасеке рассказчик обнаружил странное, высохшее существо. Это оказалась Лукерья, первая красавица и певунья, по которой вздыхал шестнадца­тилетний рассказчик. Она упала с крыльца, повредила позвоночник и начала сохнуть.

Теперь она почти не ест, не спит от боли и старается не вспоминать - так время быстрее проходит. Летом она лежит в сарайчике, а зимой её переносят в тепло. Однажды ей привиделась смерть и пообещала, что придёт за ней после петровок.

Рассказчик подивился её мужеству и терпению, ведь Лукерье не было ещё и тридцати. В деревне её называли «Живые Мощи». Вскоре рассказчик узнал, что Лукерья умерла, и как раз на петровки.

У рассказчика кончилась дробь, а лошадь захромала. Для поездки за дробью в Тулу пришлось нанять крестьянина Филофея, у которого были лошади.

По дороге рассказчик задремал. Филофей разбудил его словами: «Стучит!.. Стучит!». И действительно - рассказчик услышал стук колёс. Вскоре их обогнала телега с шестью пьяными людьми и загородила дорогу. Филофей считал, что это разбойники.

Телега остановилась у мостика, разбойники потребовали у рассказчика денег, получили их и умчались. Два дня спустя, рассказчик узнал, что тогда же и на той же дороге ограбили и убили купца.

Рассказчик - не только охотник, но и любитель природы. Он описывает, как прекрасно встретить на охоте рассвет, побродить по лесу жарким летним днём; как хороши морозные зимние дни, сказочная золотая осень или первое дыхание весны и песня жаворонка.

Поделиться